Глава XVI
ОБРЯД И
СИМВОЛ
Выше мы
указали, что обряд и символ, которые являются основными элементами любой
инициации и в целом неизменно выступают рука об руку во всем, что носит традиционный
характер, в действительности тесно связаны по самой своей природе. И вправду,
во всех составных частях любого обряда обязательно заключен символический
смысл; и наоборот, на того, кто, обладая надлежащими способностями и
склонностями, медитирует над символом (а именно для этого он прежде всего и
предназначен), последний производит воздействие, вполне сопоставимое с
воздействием самих обрядов, — разумеется, с той оговоркой, что исходным
моментом процесса медитации и предварительным его условием должна быть
регулярная инициатическая трансмиссия, без чего обряды были бы пустой
видимостью, как это и случается в пародиях псевдоинициации. Надо еще добавить,
что истинно традиционные обряды и символы (те же, что лишены традиционного
характера, не заслуживают такого названия, будучи в действительности профанными
подделками) подобным же образом происходят из «не-человеческого» источника; уже
отмеченная нами невозможность приписать им определенного автора или создателя
связана отнюдь не с невежеством, как это могут предположить заурядные историки
(если они в тщетных поисках объяснения не увидят в этом продукт «коллективного
сознания»; последнее, даже если бы и существовало, было бы во всяком случае
неспособно породить вещи трансцендентные, подобные тем, о которых идет речь);
она является неизбежным следствием именно этого «не-человеческого»
происхождения, которое может быть оспорено лишь теми, кому совершенно неведома истинная природа традиции и всего того, что
составляет ее неотъемлемую часть, каковой со всей очевидностью являются как
обряды, так и символы.
Рассматривая
ближе это глубокое тождество обряда и символа, мы прежде всего можем сказать,
что символ, понимаемый, как это чаще всего бывает, в качестве «графического»
изображения, есть лишь своего рода фиксация обрядового жеста111.
Причем, само вычерчивание символа, как правило, происходит в условиях,
сообщающих этому процессу черты обряда в собственном смысле слова; мы видим
ясный пример этого в такой низшей области, как магия (которая, невзирая ни на
что, является наукой традиционной) с ее набором изображений талисманов; а на
уровне, нас непосредственно интересующем, вычерчивание «янтр» в индуистской
традиции представляет собой не менее поразительный пример112.
Но это еще
не все, ибо понятие символа, на которое мы только что сослались, по правде
говоря, слишком узко; имеются не только изобразительные и визуальные, но также
и звуковые символы; мы уже указывали на существующее в индуистской доктрине
различие между двумя основными категориями — «янтрой» и «мантрой»113.
Тогда же мы уточнили, что преобладание той или другой категории символов
характеризует два рода обрядов, причем визуальные символы были связаны
первоначально с традициями оседлых народов, а звуковые — народов кочевых;
впрочем, ясно, что между теми и другими не следует проводить абсолютного
разделения (вот почему мы и говорим только о преобладании); здесь возможны
любые комбинации, обусловленные множеством адаптации, происходивших в течение
веков, когда учреждались различные известные нам сегодня традиционные формы.
Эти рассуждения достаточно ясно показывают связь, существующую в целом между
обрядами и символами; но мы можем добавить, что в случае «мантры» эта связь
видна более отчетливо; в самом деле, тогда как визуальный символ, будучи
начертан, пребывает в неизменном состоянии (вот почему мы говорили о
фиксированном жесте), звуковой символ, напротив, становится доступным
восприятию лишь в ходе самого совершения обряда. Впрочем, это различие
смягчается, когда устанавливается соответствие между визуальными и звуковыми
символами; так происходит при письме, представляющем собой настоящую фиксацию
звука (разумеется, не самого звука как такового, но постоянной возможности его
воспроизведения); и едва ли нужно напоминать в связи с этим, что любая письменность,
по крайней мере в ее истоках, есть в первую очередь символическое изображение.
В конечном счете, так же обстоит дело и со словом, которому в силу самой его
природы в не меньшей степени присущ символический характер; вполне очевидно,
что любое слово есть не что иное, как символ идеи, которую оно призвано
выразить; равным образом и язык, устный и письменный, является поистине
совокупностью символов; вот почему язык — вопреки всем «натуралистическим»
теориям, изобретенным в новейшие времена с целью его объяснения, — не может
быть ни более или менее искусственным творением человека, ни простым продуктом
его чисто индивидуальных способностей114. Существует также способ
использования визуальных символов, вполне сопоставимый в только что указанном
нами плане с символами звуковыми; в этом случае символы не имеют постоянной
формы, но употребляются как знаки в обрядах инициатических (в частности, «знаки
узнавания», о которых мы говорили ранее)115 и даже религиозных
(«знак креста» — типичный и известный всем пример)116; здесь символ
реально слит с самим обрядовым жестом117. Впрочем, не следует
усматривать в этих знаках третью категорию символов, отличную от тех, о которых
мы говорили до сих пор; возможно, иные психологи толковали бы их именно таким
образом, обозначив их как «моторные» символы или что-то в этом роде; но, будучи
явно предназначены для зрительного восприятия, они уже тем самым входят в
категорию визуальных символов и в силу своей, так сказать, «мгновенности»
представляют в ее рамках наибольшее сходство с категорией звуковых символов. В
конечном счете, сам «графический» символ есть, повторяем, жест или
фиксированное движение (само движение
либо более или менее сложная совокупность движений, необходимых для его
начертания, которую психологи на своем специальном языке назвали бы, несомненно, «моторной схемой»118); в
отношении звуковых символов можно сказать также, что движение голосовых связок,
необходимое для их произнесения (идет ли речь об обычном слове или о
музыкальных звуках), в целом представляет собой жест, подобно остальным видам
телесных движений, от которых, впрочем, его невозможно полностью отделить119.
Таким образом, понятие жеста, взятое в его самом широком значении (и которое, к
тому же, более соответствует тому, что действительно понимается под этим
словом, нежели ограниченное значение, придаваемое ему обычно), сводит все эти
различные случаи к единству, так что можно сказать, что в этом по сути и
состоит их общий принцип; на метафизическом уровне данный факт имеет глубокое
значение, о котором мы не можем здесь распространяться, дабы не слишком
удаляться от главного предмета нашего исследования.
Теперь
нетрудно будет понять, что любой обряд есть в буквальном смысле совокупность
символов: и действительно, последние включают не только употребление предметов
или изображение фигур, как могли бы подумать те, кто придерживается самых
поверхностных представлений, но также производимые жесты и произносимые слова
(причем последние, согласно вышесказанному, суть лишь частный случай первых) —
одним словом, все без исключения элементы обряда; тогда эти элементы имеют
значение символов по самой своей природе, а не в силу добавочного значения,
возникшего из внешних обстоятельств и по сути дела им не свойственного. Можно
было бы также сказать, что обряды представляют собой символы, «приведенные в
действие», и что всякий ритуальный жест есть «действующий» символ120;
в целом это лишь другой способ выразить то же самое, особо подчеркивая при
этом, что обряд, как и всякое действие, обязательно совершается во времени121,
тогда как символ как таковой может быть рассмотрен с «вневременной» точки
зрения. В этом смысле можно было бы говорить об определенном превосходстве
символа над обрядом; но по сути обряд и символ — лишь два аспекта одной и той
же реальности; и последняя в конечном счете — не что иное, как соответствие,
сопрягающее друг с другом все уровни всеобщей Экзистенции таким образом, что
при ее посредстве наше человеческое состояние может быть приведено в связь с
высшими состояниями существа.
Глава XVII
МИФЫ,
МИСТЕРИИ И СИМВОЛЫ
Вышеизложенные
рассуждения естественно подводят нас к рассмотрению другого связанного с ними
вопроса, — вопроса об отношениях символа с тем, что называют «мифом»; нам уже
случалось говорить о том, что определенное вырождение символики дало начало
«мифологии», если взять это слово в его обычном смысле — вполне точном, когда
речь идет о так называемой «классической» античности, но, пожалуй, неприменимом
вне этого периода греко-римской цивилизации. Впрочем, мы думаем, что было бы
уместным повсюду избегать употребления этого термина, которое дает повод к
досадным недоразумениям и необоснованным отождествлениям; но если
словоупотребление и навязывает такое ограничение, то следует, однако, сказать,
что слово «миф» само по себе и в своем первоначальном смысле не содержит
ничего, что означало бы такое вырождение, в целом довольно позднее и связанное
единственно с большим или меньшим непониманием того, что сохранилось от давней
традиции. Следует добавить, что если можно говорить о «мифах» применительно к
самой этой традиции — при условии восстановления истинного смысла слова и
устранения уничижительного оттенка, придаваемого ему в обыденном языке, — то
«мифологии», какой ее понимают наши современники, тогда в любом случае не
существовало; ведь последняя есть не что иное, как исследование, предпринятое
«извне» и означающее, стало быть, непонимание во второй степени.
Различение,
которое порой стремятся провести между «мифами» и «символами», в
действительности безосновательно: если для некоторых миф есть повествование,
имеющее смысл, отличный от того, который составляющие его слова выражают буквально и непосредственно, то символ в первую очередь является
фигуративным изображением определенных идей посредством геометрической схемы
или какого-либо рисунка; символ предстает тогда как графический способ
выражения, а миф — как словесный. Согласно нашим предшествующим объяснениям,
придавать такое значение символу — значит навязывать ему совершенно
неприемлемое ограничение; ведь любой образ, взятый для выражения идеи или
какого-то намека на нее, есть тем самым знак, или — что то же самое — символ
этой идеи; неважно, идет ли речь о визуальном или ином образе, ибо это не ведет
к какому бы то ни было существенному отличию и ничего не меняет в самом
принципе символики. Последняя во всех случаях основана на отношениях аналогии
или соответствия между идеей, которую надо выразить, и образом — графическим,
словесным или иным, посредством которого ее выражают; с этой общей точки зрения
сами слова, как мы уже сказали, не могут быть чем-либо иным, кроме как
символами. Можно было бы говорить не об идее и образе, как мы это только что
делали, а о двух реальностях различного порядка, между которыми существует
соответствие, имеющее основание одновременно в той и другой; в этих условиях
реальность одного уровня может быть выражена через реальность другого уровня,
становящуюся тогда символом первой.
Итак, мы
видим, что символика, чей принцип мы напомнили, существует во множестве
различных форм; миф является просто ее частным случаем, составляя одну из этих
форм; можно было бы сказать, что символ — это род, а миф — один из его видов.
Другими словами, символическое повествование можно рассматривать так же и на
том же уровне, что и символический рисунок, или как множество других вещей,
имеющих тот же характер и играющих ту же роль; мифы являются символическими
повествованиями, как и притчи, которые существенно от них не отличаются122;
нам представляется, что здесь ничто не может вызвать ни малейших затруднений,
коль скоро уяснено общее и фундаментальное понятие символики.
Теперь
надлежит уточнить собственное значение самого слова «миф», что может привести
нас к ряду важных замечаний, связанных с характером и функцией
символики, рассматриваемой в более узком смысле: в этом случае она отличается
от обычного языка и в некоторых отношениях даже противостоит ему. Слово «миф»
толкуют обычно как синоним «сказания», подразумевая под этим просто какой-либо
вымысел, чаще всего более или менее поэтического характера; таков результат
вырождения, о котором мы говорили вначале; греки, из чьего языка заимствован
этот термин, и сами, конечно, несут свою долю ответственности за то, что по
сути является глубоким изменением и искажением первоначального смысла. В самом
деле, у них индивидуальная фантазия достаточно рано начала свободно проявляться
во всех видах искусства, которое не оставалось иератическим и символическим,
как у древних египтян и у народов Востока, а приняло вскоре совсем другое
направление: оно гораздо менее стремилось учить, нежели нравиться, и нашло свое
завершение в произведениях, почти лишенных всякого реального и глубокого
значения (в них могли сохраниться, пусть это и не осознавалось, разве что
элементы, принадлежавшие предшествующей традиции), в которых, во всяком случае,
уже не найти более следов той в высшей степени «точной» науки, каковой является
настоящая символика; в целом здесь лежит начало того, что можно назвать
светским искусством, и оно очевидным образом совпадает с началом столь же
светского мышления, обязанного проявлению той же самой индивидуальной фантазии
в другой области, известной под именем «философия». Упомянутая фантазия оказала
воздействие, в частности, на уже существовавшие мифы; поэты, которые уже не
были, как некогда, вещими сказителями и не обладали более «сверхчеловеческим»
вдохновением, развивая и видоизменяя мифы по прихоти своей фантазии,
расцвечивая их излишними и ненужными украшениями, затемнили и исказили их до
такой степени, что зачастую стало весьма трудно обнаружить их смысл и извлечь
из него существенные элементы, — разве что, пожалуй, путем сравнения с
подобными же символами, находимыми в других местах и не претерпевшими подобной
деформации; и в конечном счете можно сказать, что для большинства миф стал не
более чем символом, каковым он и остается для современных людей. Но это всего
лишь неверное словоупотребление и, можно сказать, чистой воды профанация;
следует же принять во внимание, что миф еще до всякой деформации представлял
собой в первую очередь символическое повествование, как мы сказали выше, и что
в этом и заключался смысл его существования; уже с такой точки зрения «миф»
вовсе не является синонимом «сказания»; ведь это последнее слово (по латыни fabula, от fari — говорить) этимологически
обозначает какой-либо рассказ, никоим образом не определяя особо его
направленность или характер; впрочем, здесь также значение «вымысла» возникло
лишь впоследствии. Более того, оба термина — «миф» и «сказание», — которые
стали принимать за равнозначные, происходят от корней, имеющих в
действительности противоположное значение; тогда как корень слова «сказание»
означает «говорить», корень слова «миф», сколь ни странным покажется это на
первый взгляд, когда речь идет о рассказе, означает, напротив, молчание.
В самом
деле, греческое слово mythos, «миф»,
происходит от корня ту, а последний (который присутствует в латинском mutus, немой) означает «закрытый
рот»123 и, следовательно, молчание124; таков смысл
глагола тиеiп — «закрыть
рот», «молчать» (и в расширительном понимании он означает также «закрыть глаза»
в прямом и переносном смысле); рассмотрение некоторых производных этого глагола
особенно поучительно. Так, от тuo (в инфинитиве тиеiп) непосредственно
произошли два других глагола, которые лишь немного отличаются от него по форме
— тиаo и тиеo; первый имеет те же значения,
что и тиo; сюда нужно
прибавить другое производное — mullo, которое
означает «сомкнуть уста», а также «бормотать не раскрывая рта»125.
Что касается тиеo — и это более
важно, — то он означает давать инициацию (в «мистерии», название которых
происходит, как мы увидим, от того же корня, и как раз при посредстве тиеo и mystes) и, следовательно, одновременно учить (но учить, прежде всего, без
слов, как это в действительности и происходило в мистериях) и посвящать (consacrer); скажем даже, в первую очередь
посвящать, если понимать под «посвящением», как это, собственно, и должно быть,
трансмиссию духовного влияния или обряд, посредством которого оно регулярно
передается; и от этого последнего значения произошло позднее в церковном
христианском языке другое значение того же самого слова — рукоположение: оно
также является «посвящением» в этом смысле, хотя и на ином, отличном от
инициатического, уровне.
Но, скажут
нам, если слово «миф» имеет такое происхождение, то как случилось, что он стал
служить обозначением повествования определенного жанра? Дело в том, что сама
идея «молчания» должна быть отнесена здесь к вещам, которые по природе своей
невыразимы, по крайней мере непосредственно и на обычном языке; одна из
основных функций символики — намекать на невыразимое, побуждать предчувствовать
его или, лучше, «сочувствовать» ему, посредством транспозиций с одного уровня
на другой, с низшего на высший, от того, что можно постичь более непосредственно,
к тому, что постигается с гораздо большим трудом; и именно таково было
первичное назначение мифов. Впрочем, даже в классическую эпоху Платон прибегал
еще к мифам, когда хотел изложить концепции, неподвластные его обычным
диалектическим средствам; и эти мифы, которые он, конечно, отнюдь не
«изобретал», но лишь «приспосабливал», ибо они несут бесспорный отпечаток
традиционного учения (как и некоторые приемы, используемые им для интерпретации
слов и сопоставимые с нирукта индуистской традиции)126, — эти
мифы, утверждаем мы, отнюдь не являются просто литературными украшениями,
которыми можно и пренебречь, как слишком часто полагают комментаторы и
современные «критики», считающие гораздо более удобным отбросить их без
дальнейшего рассмотрения, нежели дать им хотя бы приблизительное объяснение;
совсем напротив, мифы отвечают самому глубокому, что есть в мысли Платона,
наиболее свободному от индивидуальных случайностей, — чему-то столь глубинному,
что может быть выражено лишь символически; диалектика зачастую носит у него
оттенок «игры», что весьма согласно с греческой ментальностью, но когда он
оставляет ее ради мифа, то можно быть уверенным, что игра кончилась и речь
пойдет о вещах «сакрального» характера.
В мифе
говорится нечто иное, нежели то, что хотят сказать; мы можем заметить
мимоходом, что этимологически такое же значение имеет слово «аллегория» (от allo agoreuein, буквально «говорить нечто
иное»), которое дает нам другой пример искажений смысла в обычном
словоупотреблении; в наши дни оно обозначает фактически только условный и
«литературный» образ чисто морального и психологического свойства, который чаще
всего входит в разряд так называемых «персонифицированных абстракций»; едва ли
надо говорить, как далеко это отстоит от истинной символики. Но вернемся к
мифу: хотя он не говорит того, что намерен сказать, но внушает это посредством
аналогического соответствия, представляющего собой основу и самую суть любой
символики; таким образом, можно сказать, что он говорит, сохраняя молчание;
отсюда миф и получил свое название127.
Нам остается
привлечь внимание к родству слов «миф» и «мистерия», происходящих от одного и
того же корня: греческое слово mysterion, «мистерия»,
тайна, непосредственно связано с идеей «молчания»; его можно интерпретировать
во многих различных смыслах, родственных друг другу, из которых каждый с
определенной точки зрения имеет свое основание. Прежде всего, отметим, что
согласно деривации, указанной ранее (от тиеo), основной смысл этого слова связан с инициацией, и именно так в
действительности и следует понимать то, что именовалось «мистериями» в
греческой античности. С другой стороны (и это показывает поистине удивительную
судьбу некоторых слов), есть еще термин, близко родственный только что
упомянутому, — это «мистика», слово, этимологически приложимое ко всему, что
касается мистерий: в самом деле, mysticos — это
прилагательное от mystes, посвященный;
следовательно, оно изначально равнозначно слову «инициатический» и обозначает
все то, что относится к инициации, ее учению и даже предмету (но в этом
старинном смысле оно неприложимо к личностям); так вот, для наших современников
слово «мистика», единственное среди всех этих терминов общего происхождения,
стало обозначать исключительно нечто не имеющее абсолютно никакой связи с инициацией,
и даже в ряде отношений противоположное ей.
Вернемся
теперь к различным смыслам слова «мистерия»: в самом непосредственном смысле —
мы охотно сказали бы, в самом грубом или по меньшей мере поверхностном, —
мистерия — это то, о чем не должно говорить, о чем следует хранить молчание,
что запрещено сообщать вовне; вот что обычно подразумевают под нею, даже когда
речь идет об античных мистериях; и в общепринятом значении, сложившемся
впоследствии, слово это сохранило только такой смысл. Однако запрет на обнародование
обрядов и учений должен в действительности — при учете обстоятельств, которые
могут порой играть свою роль, но чисто случайную, — рассматриваться как имеющий
прежде всего символическое значение; мы уже давали объяснение по этому вопросу,
говоря об истинной природе инициатической тайны. То, что называют «дисциплиной
тайны», — писали мы, — строго соблюдавшейся и в первоначальной христианской
церкви, и в древних мистериях (и религиозные противники эзотеризма должны
хорошо об этом помнить), следует понимать отнюдь не просто как меру
предосторожности против вражды, — впрочем, весьма реальной и зачастую опасной,
происходящей от непонимания, свойственного профанному миру; мы усматриваем
здесь причины гораздо более глубокого порядка, на которые указывают другие
значения, содержащиеся в слове «мистерия». Мы можем добавить, что сильное
сходство между словами «сакральный» (sacratum) и «тайный» (secretum) связано
отнюдь не с простым совпадением: речь в обоих случаях речь идет о том, что
отложено в сторону (secernere, отложить в
сторону, откуда причастие secretum), скрыто,
отделено от мирского; точно так же священное место называется templum, с корнем tern (его мы
видим и в греческом temno — «отрезать»,
«отделять», откуда temenos — «священная
ограда»); это слово выражает ту же идею; и «созерцание» (contemplation), происходящее от того же корня,
связано с этой идеей по своему строго «внутреннему» характеру128.
Согласно
другому смыслу слова «мистерия», уже менее поверхностному, оно обозначает то,
что следует принимать в молчании129, то, о чем не следует спорить; с
этой точки зрения все традиционные доктрины, включая религиозные догматы,
составляющие их частный случай, могут быть названы мистериями (тогда это слово относится
и к иным областям, помимо инициатической, где также осуществляется
«не-человеческое» влияние), поскольку это истины, которые в силу своей
надиндивидуальной и сверхрациональной природы находятся превыше всякого
обсуждения130. Итак, можно сказать, связывая этот смысл с первым,
что бездумно распространять среди профанов так понимаемые мистерии — значит
неизбежно подвергать их обсуждению, являющему собой метод по преимуществу
профанный, со всеми несообразностями, которые из этого следуют и которые исчерпывающим
образом передает само слово «профанация», употреблявшееся нами ранее и взятое
здесь в его самом буквальном и одновременно полном значении; разрушительная
работа современной «критики» по отношению к любой традиции являет красноречивый
пример того, что мы имеем в виду, и едва ли нужно что-либо к этому добавлять131.
Наконец,
существует третий смысл, самый глубокий из всех, согласно которому мистерия
невыразима и ее можно лишь созерцать в молчании (здесь уместно вспомнить только
что сказанное нами о происхождении слова «созерцание»); и, подобно тому как
невыразимое есть одновременно и тем самым несообщаемое, запрет на обнародование
священного учения символизирует с этой новой точки зрения невозможность
выразить словами настоящую тайну; учение является только ее одеянием,
манифестируя и вместе скрывая ее132. Учение, затрагивающее
невыразимое, может лишь указывать на него с помощью соответствующих образов,
которые будут служить только опорой созерцания; согласно тому, что мы
объяснили, это означает, что такое учение неизбежно принимает символическую
форму. Такова всегда была у всех народов одна из основных черт посвящения в
мистерии, каким бы именем они ни назывались; поэтому можно сказать, что
символы, и в частности мифы — когда это учение выражалось в словах, — поистине
представляют собой, согласно их первоначальному назначению, сам язык этой
инициации.
Глава XVIII
СИМВОЛИКА И
ФИЛОСОФИЯ
Итак,
символика, как мы только что объяснили, свойственна в первую очередь всему, что
носит традиционный характер; в то же время она составляет одну из черт,
благодаря которым традиционные доктрины в их совокупности (ибо это относится к
обеим областям — эзотерической и экзотерической) с первого взгляда можно
отличить от светской мысли; символика чужда ей совершенно — уже тем самым, что
выражает нечто «не-человеческое», что, с ее точки зрения, никоим образом не
могло бы существовать. Однако философы, которые являются по преимуществу, так
сказать, представителями этой светской мысли, но тем не менее пытаются
заниматься самыми различными вещами, считая себя компетентными во всех
вопросах, порой обращаются и к символике. Тогда им случается выдвигать весьма
странные идеи и теории; так, некоторые желают создать «психологию символики»,
что связано с типично современным заблуждением, которое можно было бы назвать
«психологизмом», представляющим собой частный случай тенденции сводить все
исключительно к человеческим элементам. Другие, однако, признают, что символика
не относится к ведению философии; но они стараются придать этому утверждению
явно отрицательное значение, как если бы символика в их глазах была чем-то
низшим, тем, чем можно пренебречь. Возникает вопрос: смотря на вещи подобным
образом, не смешивают ли символику с псевдосимволикой некоторых литераторов,
принимая за истинное значение слова то, что свидетельствует о его извращенном
употреблении. В самом деле, если символика, как говорят, есть «форма мысли»
(это в известном смысле верно, но нисколько не мешает тому, чтобы она была
также, и прежде всего, чем-то иным), то философия — это другая «форма мысли»,
коренным образом отличная от первой и даже противоположная ей в ряде отношений.
Можно пойти далее: форма мышления, представляемая философией, соответствует
весьма узкоспециальной точке зрения; даже в самых благоприятных случаях она
была бы значимой лишь в очень ограниченной области; и, пожалуй, самый большой
ее недостаток (свойственный, впрочем, светской мысли как таковой) состоит в
том, что она не знает или не желает признавать своих пределов; символика же,
как можно уяснить себе из наших объяснений, имеет совсем другое значение. Даже
если видеть в философии и символике просто две формы мышления (что означает,
собственно говоря, смешивать употребление символики с самой ее сущностью), все
равно было бы серьезной ошибкой ставить их на одну доску. Пусть философы
придерживаются другого мнения — это ничего не доказывает; чтобы расставить вещи
по своим местам, надо прежде всего рассматривать их беспристрастно, на что
философы неспособны; мы же, со своей стороны, убеждены, что они, будучи
философами, никогда не сумеют проникнуть в глубокий смысл какого бы то ни было
символа, ибо есть в этом нечто, полностью лежащее вне их образа мышления и
неизбежно превосходящее их понимание.
Те, кому уже
известно, что мы неоднократно говорили о философии ранее, не будут удивлены
тем, что мы придаем ей весьма мало значения; впрочем, даже не углубляясь в суть
вещей, достаточно будет — для уяснения того, что ее положение может быть только
второстепенным, — вспомнить, что любой способ выражения обязательно носит
символический характер (в самом общем смысле этого термина) по отношению к
тому, что он выражает. Философы не могут не пользоваться словами, а слова — как
мы говорили выше — суть не что иное, как символы, и ничем иным быть не могут;
следовательно, в известном смысле, философия — пусть и бессознательно —
возвращается в область символики,а не наоборот.
Однако в
другом отношении существует оппозиция между философией и символикой, если
понимать последнюю в более ограниченном смысле, обычно придаваемом ей, — именно
его мы придерживаемся, рассматривая символику как характерную особенность
традиционных доктрин; эта оппозиция состоит в том, что философия, как и все,
что выражается в обычных языковых формах, по сути аналитична, тогда как
символика по преимуществу синтетична. Форма языка, по определению,
«дискурсивна», как и человеческий рассудок, чьим орудием она является и чье
действие воспроизводит со всей возможной точностью. Напротив, символика как
таковая поистине «интуитивна»; и вполне естественно, что в силу этого она
несравнимо более пригодна, нежели язык, к тому, чтобы служить точкой опоры для
интеллектуальной и сверхрациональной интуиции; вот почему она представляет
собой преимущественный способ выражения всего инициатического учения. Что
касается философии, то она являет собой, скажем так, тип дискурсивной мысли
(это, разумеется, не означает, что всякая дискурсивная мысль носит специфически
философский характер), и это накладывает на нее ограничения, от которых она не
в силах избавиться; напротив, символика, как опора трансцендентной интуиции,
открывает поистине безграничные возможности.
Философия, в
силу ее дискурсивного характера, — вещь исключительно рациональная: ведь
дискурсивность — это характерная черта разума как такового; область философии и
ее возможности не могут, следовательно, простираться за пределы того, чего
способен достичь разум; и разве она не представляет собой лишь определенный,
достаточно специфический метод использования этой способности, так как из
самого факта существования различных наук следует, что в сфере рационального
знания есть много вещей, не относящихся к философии. Впрочем, речь не идет об
оспаривании ценности разума в его собственной области, коль скоро он не
пытается выходить за ее пределы133; но эта ценность относительна,
как и сама эта область; впрочем, разве слово «рацио» первоначально не означало
«отношение»? В известных пределах мы даже не оспариваем легитимность
диалектики, хотя философы слишком ею злоупотребляют; но во всяком случае
диалектика — это лишь средство, а не цель сама по себе, и, сверх того,
средство, применимое не ко всему без различия; но чтобы уяснить это, надо выйти
за рамки диалектики — а этого нельзя сделать, оставаясь философом.
Даже если
допустить, что философия заходит столь далеко, сколь это возможно для нее
теоретически, — скажем, до пределов области разума, — это, по правде, еще очень
мало; ведь, согласно евангельскому выражению, «одно только нужно»; и оно-то
всегда остается для нее недоступно, поскольку находится над и за пределами
всякого рационального знания. Что под силу философу с его дискурсивными
методами перед лицом невыразимого, которое — как мы объясняли выше — есть
тайна, в самом истинном и глубоком смысле этого слова? Напротив, основная
функция символики, повторим еще раз, — дать почувствовать это невыразимое,
обеспечить опору, которая позволит интеллектуальной интуиции действительно
достичь его; кто из осознавших это осмелился бы отрицать огромное преимущество
символики и усомниться в том, что ее значение неизмеримо превосходит значение
любой возможной философии? Сколь бы совершенной и превосходной в своем роде ни
была философия (а допуская это, мы имеем в виду не современную философию), это
всего лишь «солома», по выражению святого Фомы Аквинского, который, однако,
следует признать, не умалял сверх меры значение философской мысли, но во всяком
случае сознавал ее пределы.
Отметим еще
одно: рассматривая символику как «форму мысли», ее берут лишь в чисто
человеческом плане — единственном, в котором возможно сравнение с философией;
так и должно быть, поскольку это способ выражения, доступный человеку; но в
действительности он далеко не достаточен и, отнюдь не затрагивая сущности
вопроса, представляет лишь его внешнюю сторону. Мы неоднократно подчеркивали
«не-человеческий» аспект символики и не будем к этому возвращаться; в целом
достаточно констатировать, что он укоренен в самой природе существ и вещей,
пребывая в совершенном согласии с законами этой природы; следует также вникнуть
в то, что естественные законы сами суть лишь выражение и, так сказать,
экстериоризация Божественной или Провиденциальной Воли. Истинное основание
символики — это соответствие между всеми уровнями реальности, связывающее их
друг с другом и простирающееся, стало быть, от естественного до
сверхъестественного. В силу этого соответствия вся природа являет собой не что
иное, как символ; иначе говоря, она обретает свое истинное значение, лишь если
рассматривать ее как опору, позволяющую нам подняться к знанию
сверхъестественных или «метафизических» истин, в собственном и этимологическом
смысле слова. В этом и состоит основная функция символики, и в этом же заключен
глубокий смысл существования всей традиционной науки134. Поэтому в
символике есть нечто, восходящее своими корнями выше и дальше человечества; ее
истоки лежат в самом деянии Божественного Слова; прежде всего, их следует
видеть в универсальном проявлении, а затем, применительно к человечеству, — в
изначальной Традиции, которая также является «Откровением» Слова; эта Традиция,
производными формами которой служат все остальные, воплощается, так сказать, в
символы, которые передаются через столетия; им нельзя приписать никакого
«исторического» происхождения, и процесс этого символического воплощения
аналогичен, на своем уровне, процессу проявления135. Такова
трансцендентная ценность символики; какие же права может отстаивать философия?
Происхождение символики теряется в начале времен — если, в определенном смысле,
не пребывает вне времени, поскольку последнее — это лишь особый способ
проявления136; ни один истинно традиционный символ не относится к
области человеческого изобретения, ни об одном нельзя сказать, что он придуман
тем или иным индивидом; и разве это не дает повод к размышлению тем, кто на это
способен? Всякая философия, напротив, восходит к определенной эпохе, в целом
сравнительно недавней, даже если речь идет о «классической» античности,
древность которой относительна (и это к тому же доказывает, что даже на
человеческом уровне данная форма мышления не содержит ничего сущностного137);
она создана человеком, чье имя и время жизни достаточно хорошо известны; само
это имя обычно служит для ее обозначения, и это со всей очевидностью
показывает, что здесь мы имеем дело только с человеческим и индивидуальным, и
ни с чем иным. Вот почему мы утверждаем, что какое-либо сравнение между
философией и символикой можно проводить лишь при условии ограничения последней
исключительно человеческой сферой; ведь для всего остального нельзя найти на
уровне философии ни эквивалентов, ни соответствий какого-либо рода.
Итак,
философия, если угодно, — «человеческая мудрость» или одна из ее форм, но
отнюдь не более того; ведь она представляет собой вполне рационалистическую
спекуляцию, а разум — это чисто человеческая способность, определяющая индивидуальную
человеческую природу как таковую. «Человеческая мудрость» — то же, что
«светская», или «мирская», мудрость, в том смысле, в каком «мир» понимается в
Евангелии138; мы могли бы в том же смысле сказать «профанная
мудрость»; все эти выражения по существу синонимичны и ясно показывают, что
речь идет не об истинной мудрости, а лишь о тени ее, зачастую даже
«перевернутой»139. Впрочем, большинство философий — это даже не тень
мудрости, пусть и искаженной; они представляют собой — особенно когда речь идет
о современной философии, откуда полностью исчезли малейшие остатки древних
традиционных знаний, — построения, полностью лишенные всякой прочной основы,
собрание более или менее фантастических гипотез и простых индивидуальных
мнений, лишенных авторитета и реального значения.
Мы можем в
заключение резюмировать суть нашей мысли в нескольких словах: философия есть
только «светское знание» и не может претендовать ни на что большее, в то время
как символика в ее истинном смысле составляет, прежде всего, часть «священной
науки», которая поистине не могла бы существовать или быть передана вовне без
этого свойственного ей способа выражения. Мы хорошо знаем, что многие наши
современники, даже большинство из них, к сожалению, неспособны провести
надлежащим образом различие между этими двумя уровнями знания (если светское
знание заслуживает этого имени); но мы, разумеется, адресуемся не к ним; и как
уже неоднократно заявлялось, мы, со своей стороны, намерены заниматься
единственно «священной наукой».
Глава XIX
ОБРЯДЫ И ЦЕРЕМОНИИ
Мы осветили,
как смогли, главные вопросы, относящиеся к подлинной природе символики, и
теперь обратимся к обрядам; нам предстоит рассеять несколько
досадных недоразумений по этому поводу. В нашу эпоху стали возможны самые
невероятные утверждения; причем и те, кто их высказывает, и те, кто их слушает,
страдают от одного и того же — недостатка способности к различению; наблюдатель
различных проявлений современной ментальности вынужден ежеминутно
констатировать столько случаев этого рода, на всех уровнях и во всех областях,
что он уже ничему не удивляется. Однако, несмотря ни на что, довольно трудно не
выказать изумления при виде так называемых «духовных наставников» (иные даже
полагают, что они облечены более или менее исключительной «миссией»), которые
из «отвращения к церемониям» отвергают без разбора все обряды, заявляя даже о
решительной враждебности к ним. Это отвращение — вещь сама по себе вполне
допустимая, если угодно — правомерная, при условии, что оно в значительной
степени связано с индивидуальными предпочтениями и не навязывается
принудительно; во всяком случае, мы понимаем это без малейших затруднений,
хотя, конечно, никогда не предполагали, что некоторые обряды можно отождествить
с церемониями или что обряды в целом можно считать таковыми. В этом-то и
состоит путаница, действительно странная у тех, кто имеет более или менее явную
претензию служить другим «проводниками» в области, где обряды как раз и играют
основную роль величайшей важности — как необходимые «носители» «духовных
влияний», без которых речь может идти не о каком-либо действенном контакте с
реальностями высшего порядка, но лишь о смутных и непоследовательных
устремлениях, о туманном «идеализме» и о пустых спекуляциях.
Мы не станем
задерживаться на исследовании происхождения самого слова «церемония»; оно
довольно неясно, и лингвисты далеки от согласия по этому предмету140;
разумеется, мы берем его в том смысле, который устойчиво присущ ему в нынешнем
словоупотреблении и достаточно общеизвестен, чтобы не останавливаться на этом долее;
в целом речь идет о мероприятии, происходящем с большей или меньшей
торжественностью и внешней помпезностью, каковы бы ни были обстоятельства,
служащие этому поводом или предлогом в каждом отдельном случае. Разумеется, может быть — и зачастую на деле бывает, особенно на
экзотерическом уровне, — что и обряды совершаются с такой пышностью; но тогда
церемония просто представляет собой некое добавление к самому обряду,
следовательно, нечто случайное, а не существенное по отношению к нему; в свое
время мы вернемся к этому моменту. Не менее очевидно, с другой стороны, что
существует — и в нашу эпоху более, чем когда-либо, — множество церемоний чисто
«светского» характера, отнюдь не связанных с совершением какого-либо обряда;
если их и величают обрядами, то лишь в силу того поразительного неверного
словоупотребления, которое мы столь часто разоблачали; все это объясняется, по
сути дела, намерением учредить «псевдообряды», чье назначение — заменить собой
истинные религиозные обряды; естественно, они могут имитировать последние
только внешним образом, с их «церемониальной» стороны. Сам обряд, которому
церемония служит своего рода простым «покровом», при этом полностью
отсутствует; ведь не бывает профанного обряда, это и впрямь было бы
противоречием в терминах. Можно было бы задаться вопросом — рассчитывают ли
вдохновители этих грубых уловок на повсеместное невежество и непонимание как на
содействие в принятии подобной подмены, или сами в известной мере разделяют их.
Мы не пытаемся решить последний вопрос, а только напоминаем тем, кого удивила
бы его постановка, что какое бы то ни было постижение духовных реальностей
полностью закрыто для «контринициации»141; в настоящий момент для
нас важен сам факт существования церемоний без обряда, а также обрядов без
церемоний, и это в достаточной мере показывает, насколько ошибочно стремление
установить между ними какое-либо тождество или подобие.
Мы часто
говорили, что в строго традиционной цивилизации все носит поистине ритуальный
характер, в том числе действия повседневной жизни; надо ли из этого делать
вывод, что люди должны здесь жить, так сказать, в условиях постоянной
церемонии? Это невообразимо в буквальном смысле, и достаточно поставить вопрос
таким образом, чтобы сразу же выявилась его нелепость; скорее следовало бы сказать,
что истинно предположение, противоположное этому; ибо если обряды стали бы
тогда делом совершенно естественным и отнюдь не носили исключительного
характера, — каковой они, очевидно, приобретают, когда сознание традиции
ослабевает и по мере этого ослабления возникает и распространяется «светская»
точка зрения, — то какие-либо церемонии, сопровождающие эти обряды и
подчеркивающие их исключительный характер, в подобном случае наверняка не имели
бы причин для существования. Если подняться к истокам, то обряд есть не что
иное, как «то, что соответствует порядку», согласно значению санскритского
термина puma142; следовательно, он один реально
отвечает норме, тогда как церемония, напротив, всегда и неизбежно производит впечатление
чего-то более или менее анормального, вне обычного и регулярного хода событий,
заполняющих остальное время существования. Это впечатление, заметим мимоходом,
могло бы, пожалуй, отчасти способствовать объяснению того странного
обстоятельства, что современные обитатели Запада, не умеющие отделить религию
от церемоний, рассматривают ее как нечто совершенно изолированное, не имеющее
никаких реальных отношений с совокупностью других видов деятельности, которым
они «посвящают» свою жизнь.
Всякая церемония
носит искусственный, даже, скажем так, условный характер, поскольку, в конечном
счете, это изобретение человеческое; даже если она предназначена сопровождать
обряд, эта ее особенность противостоит характеру самого обряда, который,
напротив, содержит прежде всего «не-человеческий» элемент. Если участник
ритуала достиг определенной степени реального знания, он не только может, но и
должен осознавать, что есть в этом нечто его превосходящее и никоим образом не
зависящее от его индивидуальной инициативы; но что касается церемоний — если
они и могут произвести впечатление на присутствующих, чья роль сведена скорее к
роли простых зрителей, нежели «участников», — то очевидно, что те, кто их
организует и руководит ими, вполне отдают себе отчет в том, что эффективность,
какой можно от них ожидать, полностью зависит от отданных ими самими
распоряжений и более или менее удовлетворительного их исполнения. В самом деле,
эта эффективность — потому уже, что несет в себе только человеческое начало, —
не может быть по-настоящему глубокого порядка и в целом является чисто
«психологической»; вот почему можно сказать, что здесь имеется стремление
произвести впечатление на присутствующих или внушить (imposer) его им всеми возможными средствами; и разве в обыденном языке
одна из самых больших похвал, которые можно высказать в адрес церемонии, не
состоит в том, что ее называют «импозантной», — впрочем, не вникая, как
правило, в подлинный смысл этого определения? Отметим также, что те, кто
признает за обрядами только чисто «психологические» эффекты, смешивают их,
таким образом (похоже, не замечая этого), с церемониями. Это происходит
вследствие непонимания «не-человеческого» характера обряда, в силу которого его
реальный эффект, независимо от всяких привходящих моментов, напротив,
совершенно отличен от воздействия церемонии. Теперь можно было бы поставить
следующий вопрос: отчего церемонии связывают с обрядами, как если бы
«не-человеческое» нуждалось в этой человеческой помощи, тогда как ему скорее
следовало бы оставаться совершенно свободным от подобных случайностей? Правду
говоря, это попросту обусловлено необходимостью учитывать фактические условия
земного человечества, по крайней мере в тот или иной период его существования;
речь идет об уступке некоему состоянию духовной слабости у людей, призванных
участвовать в обрядах; сами люди, а не обряды нуждаются в помощи церемоний.
Дело отнюдь не в том, чтобы укрепить или усилить воздействие обрядов в их
собственной области, но единственно в том, чтобы сделать их более доступными
индивидам, к которым они обращены, подготовить к этому последних, приведя их,
насколько возможно, в соответствующее эмоциональное и ментальное состояние; вот
и все, что могут дать церемонии, и надо признать, что они далеко не бесполезны
в этом отношении и что для большинства людей они и впрямь хорошо выполняют эту
функцию. Поэтому они обретают истинный смысл существования в экзотерической
сфере, обращенной ко всем без различия; если бы речь шла об области
эзотерической или инициатической, все обстояло бы иначе, ибо последняя
предназначена для элиты, которая, по самому определению, не нуждается в этих
внешних подпорах; ведь ее качества как раз означают, что ей неведомо состояние
духовного упадка,
свойственное большинству; поэтому введение церемоний
на этом уровне, если оно порой и происходит, может объясняться только известным
вырождением инициатических организаций, где случаются подобные вещи.
Сказанное
нами свидетельствует о правомерности церемоний; но, наряду с этим, в них
присутствует также возможность злоупотреблений и опасность: ведь все чисто
внешнее является также, силою вещей, непосредственно видимым, и потому всегда
приходится опасаться, чтобы случайное не заслонило существенное и чтобы
церемонии не приобрели в глазах тех, кто является их свидетелями, гораздо
большее значение, нежели обряды, которые они в известном смысле скрывают под
скоплениями вторичных форм. Может также случиться (и это еще более важно), что
в такое заблуждение впадут и авторитетные представители традиции, наделенные
функцией совершения обрядов, — если сами они поражены той всеобщей слабостью
духа, о которой мы говорили; отсюда следует, что, поскольку истинное понимание
исчезло, все сводится к избыточному и неразумному формализму, который
постарается сохранить блеск церемоний, усилив его сверх меры и оставив в
небрежении обряд, хотя последний и есть то, с чем по-настоящему следует
считаться. Для традиционной формы это — разновидность вырождения, близкая к
предрассудку (если взять это слово в его этимологическом смысле), поскольку
почитание форм возобладало над их пониманием и «буква» полностью задушила
«дух»; «церемониализм» — отнюдь не соблюдение обряда, это скорее забвение его
глубокой ценности и реального значения, более или менее грубая материализация
самой концепции его природы и роли и, наконец, непризнание его
«не-человеческого» происхождения.
Глава XX
О
ЦЕРЕМОНИАЛЬНОЙ МАГИИ
В дополнение
к сказанному выше о церемониях и их основных отличиях от обрядов мы рассмотрим
еще особый случай, который намеренно оставили в стороне, — «магические
церемонии»; и хотя он явно не относится к главному предмету нашего
исследования, мы полагаем небесполезным рассмотреть его более детально; ведь
магия, как мы уже сказали, дает повод к значительной массе недоразумений
касательно инициации, создаваемых и поддерживаемых толпой псевдоинициированных
всякого рода; впрочем, в остальном термин «магия» беспрестанно и невпопад
применяется сегодня к самым различным вещам, и порой без малейшей связи с с
тем, что он реально обозначает. Все, что кажется более или менее странным, что
выходит за рамки обычного (или того, что принято считать таковым), многие
считают «магическим»; мы уже отметили, что кое-кто применяет этот эпитет к
воздействию самих обрядов — чаще всего, впрочем, с намерением отрицать
реальность оного; и по правде сказать, в обыденном языке само это слово уже не
имеет иного смысла. Для других «магия» приобретает скорее «литературный»
оттенок, — так, образно говорят о «магии стиля»; и в особенности этот
«магический» характер стремятся приписывать поэзии (по крайней мере поэзии
известного рода, если не всей без различия). В последнем случае смешение,
пожалуй, менее грубо, но его тем более важно рассеять; верно, что поэзия в
своих истоках и до того, как она выродилась в простую «литературу» и в
выражение чисто индивидуальной фантазии, представляла собой нечто совсем иное;
она была непосредственно связана с понятием «мантра»143; тогда
реально могла существовать магическая поэзия, равно как и поэзия, призванная
производить воздействие гораздо более высокого порядка144; но,
напротив, коль скоро имеется в виду светская поэзия (а только ее и имеют в виду
наши современники; ведь даже когда они сталкиваются порой с другой поэзией, они
не умеют ее отличить и полагают, что все еще имеют дело с «литературой»), то не
может быть и речи о чем-либо подобном, не более — что бы ни говорили (и это —
еще одно неверное словоупотребление), чем о «вдохновении» в единственно
истинном смысле этого слова, т. е. в
смысле собственно «сверхчеловеческом». Мы не оспариваем, разумеется, того, что
светская поэзия, как, впрочем, любое выражение каких-либо идей или чувств,
может производить психологические эффекты; однако это совершенно другой вопрос,
не имеющий абсолютно ничего общего с магией; но этот момент следует запомнить,
так как, пожалуй, именно он служит источником путаницы, являясь в таком случае
просто коррелятом другой ошибки, — ошибки, затрагивающей природу самой магии и
часто совершаемой современными людьми; мы вернемся к ней позднее. Напомним, что
магия является, собственно, «физической» наукой в этимологическом смысле этого
слова, ибо речь идет о законах воспроизводства определенных феноменов (впрочем,
как мы уже указали, именно «феноменальный» характер магии интересует кое-кого
на современном Западе, поскольку он удовлетворяет их склонность к
«эксперименту»); важно только уточнить, что силы, действующие здесь,
принадлежат тонкой, а не телесной сфере и именно поэтому было бы абсолютно
неверно отождествлять эту науку с «физикой», взятой в том ограниченном смысле,
в каком ее понимают сегодня; эту ошибку, впрочем, и в самом деле порой
совершали, полагая возможным свести магические феномены к электричеству или
каким-либо «излучениям» того же рода. Итак, если магия носит научный характер,
уместен вопрос: возможно ли, чтобы речь шла о «магических обрядах», — и следует
признать, что это должно быть довольно затруднительно для современных людей с
их представлением о науке; при виде обрядов они думают, что речь идет о чем-то
совсем ином, и почти всегда стремятся в большей или меньшей мере отождествить
это с религией; но, уточним сразу же, магические обряды по своей направленности
не имеют ничего общего ни с обрядами религиозными, ни (мы сказали бы — тем
более) с обрядами инициатическими, как того хотели бы, с другой стороны,
приверженцы некоторых псевдоинициатических концепций, имеющих хождение в нашу
эпоху; и все же, пусть и совершенно вне этих категорий, магические обряды
действительно существуют.
Это
объясняется, по сути, весьма просто: магия, как мы только что сказали, является
наукой, но наукой традиционной; а всему традиционному — идет ли речь о науках,
искусстве или ремесле — всегда свойственно то, что при правильном понимании (по
крайней мере, если не ограничиваться чисто теоретическими исследованиями) нужно
рассматривать как составную часть настоящего обряда; это неудивительно, ибо
всякое действие, совершаемое согласно традиционным правилам, к какой бы области
оно ни относилось, реально является, как мы уже отмечали, ритуальным действием.
Естественно, в каждом случае эти обряды различны, поскольку их «техника»
непременно соответствует той особой цели, к которой они предназначены; вот
почему надо тщательно избегать всякого смешения и всякого ложного уподобления,
о которых мы только что упомянули, — в том, что касается и самих обрядов, и различных
областей, к которым они принадлежат, поскольку это вещи взаимосвязанные. Таким
образом, магические обряды суть лишь разновидность среди многих других — и они
относятся к тому же роду, что и медицинские обряды, которые, вероятно, кажутся
современным людям вещью экстраординарной и даже совершенно непонятной, но
существование которых в традиционных цивилизациях является тем не менее
неоспоримым фактом.
Следует
также напомнить, что среди традиционных наук магия — одна из тех, что
принадлежат самому низшему уровню, ибо, разумеется, здесь все существует в
строго иерархическом порядке сообразно своей природе и собственной области; не
потому ли она, пожалуй более чем другие, подвержена искажениям и вырождению145.
Порой она
развивается несоразмерно своему реальному значению — вплоть до того, что
заслоняет собой знания более высокие и достойные интереса; некоторые древние
цивилизации погибли вследствие нашествия магии, подобно тому как современная
цивилизация рискует погибнуть из-за наступления светской науки, представляющей,
впрочем, искажение еще более серьезное, — ведь магия, несмотря ни на что, все
еще есть традиционное знание. Порой она, так сказать, переживает себя самое,
существуя в виде более или менее бесформенных и непонятных пережитков,
способных еще дать кое-какие реальные результаты, и тогда она может скатиться
до уровня примитивного колдовства (это самый общий и распространенный случай)
или выродиться каким-либо другим образом. До сих пор мы не говорили о
церемониях, но как раз сейчас подходим к этому, ибо они
представляют собой особый признак одной из таких форм вырождения магии — отчего
последняя даже получила наименование «церемониальной магии».
Оккультисты
наверняка не склонны были бы допустить, что «церемониальная магия» —
единственная, которую они знают и пытаются практиковать, — есть лишь
выродившаяся магия, но, однако, это так; и отнюдь не желая отождествить ее с
колдовством, мы даже могли бы сказать, что она выродилась еще более, нежели
последнее, хотя и иным образом. Объясним сказанное более четко: колдун
совершает некоторые обряды и произносит определенные формулы, как правило, не
понимая их смысла и удовлетворяясь повторением — сколь возможно точным — того,
чему его научили те, кто их ему передал (это чрезвычайно важный момент, коль
скоро речь идет о том, что носит традиционный характер, как легко можно понять
из того, что мы объяснили ранее). Эти обряды и формулы, которые чаще всего
представляют собой более или менее искаженные остатки вещей очень древних и не
сопровождаются, конечно, никакой церемонией, тем не менее в ряде случаев
обладают известной эффективностью (мы не проводим здесь никакого различения
между благими или злыми намерениями, которые могут предшествовать их
применению, поскольку речь идет единственно о реальности достигнутого эффекта).
Напротив, оккультист, практикующий «церемониальную магию», как правило, не
добивается никакого серьезного результата, сколь бы тщательно он ни исполнял
массу кропотливых и сложных предписаний, которые, впрочем, он выучил по книгам,
а не благодаря какой-либо трансмиссии; возможно, ему порой случается иметь
иллюзии, но это совсем другое дело; и можно было бы сказать, что между
практикой колдуна и его собственной существует такое же различие, как между
чем-то ослабленным, но живым, и мертвым.
Эта неудача
«магиста» (именно этим словом преимущественно пользуются оккультисты, считая
его, возможно, более почтенным и менее вульгарным, нежели слово «маг») имеет
двойную причину: с одной стороны, насколько в подобных случаях может еще идти
речь об обрядах, он их скорее имитирует, нежели действительно совершает,
поскольку ему недостает трансмиссии, необходимой, чтобы их «оживить», которую
отнюдь не заменяет простое намерение; с другой стороны, эти обряды буквально
удушаются пустым «формализмом» церемоний; «магист», неспособный отличить
существенное от случайного (книги, к которым он обращается, вовсе не оказывают
ему помощи, ибо там все, как правило, безнадежно перепутано — в одних случаях
умышленно, в других — невольно), естественно, уделит особое внимание внешней
стороне, которая более поражает и впечатляет; и в целом именно это оправдывает
само название «церемониальная магия». На деле большинство тех, кто полагает,
что таким образом «занимается магией», в действительности занимается попросту
самовнушением; и забавнее всего, что церемониям удается производить это
воздействие не только на зрителей, если они имеются, но и на тех, кто их
совершает; последние же, если они искренни (нас занимает лишь этот случай, а не
тот, когда в ход пускается шарлатанство), то похожи на детей, обманутых
собственной игрой. «Магисты» достигают и могут достичь лишь эффектов чисто
психологического порядка, т. е. той же природы, что и производимые церемониями
в целом; эти эффекты, в конечном счете, и составляют весь смысл существования
церемоний. Но даже если «магисты» достаточно осознали происходящее в них и
вокруг них, дабы уяснить, что все сводится именно к этому, им и в голову не
может прийти, что так происходит из-за их неспособности и невежества. Тогда они
начинают изощряться в построении теорий в соответствии с самыми современными
концепциями, и волей-неволей сближаются с подходом «официальной науки»,
объясняя, что магия и ее эффекты полностью относятся к психологической области;
подобным образом часто объясняют и обряды в целом. Беда в том, что то, о чем
они говорят, — вовсе не магия, с позиций которой подобные эффекты ничтожны;
смешивая обряды с церемониями, они принимают за реальность то, что является
лишь карикатурой или пародией на нее; и если сами «магисты» поступают так,
стоит ли удивляться, что подобная путаница имеет хождение среди «широкой
публики»?
Этих
замечаний достаточно, чтобы, с одной стороны, связать магические церемонии с
тем, что мы говорили вначале о церемониях в целом, а с другой стороны —
показать, где коренятся некоторые из основных современных заблуждений по поводу
магии. Правда, «заниматься магией», пусть и наиболее аутентичным способом, — не
то дело, которое кажется нам достойным само по себе; но мы должны признать, что
это наука, чьи результаты, что бы ни думать об их ценности, так же реальны на
своем уровне, как и результаты любой науки, и не имеют ничего общего с
«психологическими» иллюзиями и грезами. По крайней мере, надо уметь определять
подлинную природу вещей и отводить каждой надлежащее ей место, но именно это,
оказывается, неспособны сделать большинство наших современников; поэтому то,
что мы уже назвали «психологизмом», т. е. тенденция все сводить к
психологическим интерпретациям, весьма четкий пример которых мы здесь имеем, не
является чем-то из ряда вон выходящим среди характерных проявлений их
ментальности; по существу, это одна из новейших форм, в которые облекается
«гуманизм» — общая тенденция современного духа, пытающегося все свести к чисто
человеческим элементам.